Игорь Лебедев (kot_begemott) wrote,
Игорь Лебедев
kot_begemott

Categories:

Человек, кончающий трагически


"Какими словами, в каких понятиях охарактеризо­вать русскость? Если бесконечно трудно уложить в схему понятий живое многообразие личности, то на­сколько труднее выразить более сложное многообра­зие личности коллективной. Оно дано всегда в един­стве далеко расходящихся, часто противоречивых ин­дивидуальностей. Покрыть их всех общим знаком невозможно. Что общего у Пушкина, Достоевского, Толстого? Попробуйте вынести общее за скобку, — окажется так ничтожно мало, просто пустое место. Но не может быть определения русскости, из которого были бы исключены Пушкин, Достоевский и столько еще других, на них непохожих. Иностранцу легче схва­тить это общее, которого мы в себе не замечаем. Но зато почти все, слишком общие суждения иностранцев отзываются нестерпимой пошлостью. Таковы и наши собственные оценки французской, немецкой, англий­ской души.

В этом затруднении, — по-видимому, непреодоли­мом, — единственный выход — в отказе от ложного монизма и в изображении коллективной души, как единства противоположностей. Чтобы не утонуть в многообразии, можно свести его к полярности двух несводимых далее типов. Схемой личности будет то­гда не круг, а эллипсис. Его двоецентрие образует то напряжение, которое только и делает возможным жизнь и движение непрерывно изменяющегося собор­ного организма. Все остальное может быть сведено к одному из этих двух центров. В этом есть извест­ное насилие над жизнью, но менее грубое, чем в мо­нистических построениях. При более пристальном рассмотрении каждый из центров национальной души представится сам сложным многоединством. Его, в свою очередь, можно разлагать на составные элемен­ты. Пусть это рабочий прием, но прием, себя оправ­дывающий. Если он не удовлетворяет нашего — очевидно, неосуществимого — томления по духовно-на­циональному монизму (который может быть явлен лишь в последней гармонии Царства Божия), зато он хорошо объясняет природу исторического движения, драму расколов, кризисов и самую возможность раз­вития.

Если сейчас, в эмиграции, попросить кого-нибудь из рядовых беженцев дать характеристику «русско­сти», я уверен, что мы получим два прямо противопо­ложных портрета. Стиль этих портретов нередко сов­падает с политическим лагерем эмигранта. Правые и левые видят совершенно иное лицо русского человека и лицо России.

Возьмем левый портрет. Это вечный искатель, энтузиаст, отдающийся всему с жертвенным порывом, но часто меняющий своих богов и кумиров. Безза­ветно преданный народу, искусству, идеям — положи­тельно ищущий, за что бы пострадать, за что бы от­дать свою жизнь. Непримиримый враг всякой не­правды, всякого компромисса. Максималист в служе­нии идее, он мало замечает землю, не связан с почвой — святой беспочвенник (как и святой бессеребренник), в полном смысле слова. Из четырех стихий ему всего ближе огонь, всего дальше земля, которой он хочет служить, мысля свое служение в терминах пла­мени, расплавленности, пожара. В терминах религи­озных, это эсхатологический тип христианства, не имеющий земного града, но взыскующий небесного. Впрочем, именно не небесного, а «нового неба» и «но­вой земли». Всего отвратительнее для него умерен­ность и аккуратность, добродетель меры и рассуди­тельности, фарисейство самодовольной культуры. Он вообще холоден к культуре, как к царству закончен­ных форм, и мечтает перелить все формы в своем ти- геле. Для него творчество важнее творения, искание важнее истины, героическая смерть важнее трудовой жизни. Своим родоначальником он чаще всего счи­тает Белинского, высшим выражением (теперь) — До­стоевского. Не трудно видеть, что этот портрет есть автопортрет русской интеллигенции. Не всего обра­зованного русского класса, а того «ордена», который начал складываться с 30-х годов XIX века.

Однако, этот столь юный, последний в русской культуре, интеллигентский слой не лишен совершенно народных корней, — или, точнее, соответствий. По­тому что здесь мы имеем дело не с прямым влиянием из народной глубины, а с темной, подсознательной игрой народного духа, которая в судьбе отщепенцев и мнимых апатридов повторяет черты иного, очень глу­бокого и вполне народного лица. Отщепенцы, бегу­ны, искатели, странники — встречаются не только на верху, но и внизу народной жизни. Их мы видим сре­ди многочисленных сектантов, но также среди еще бо­лее многочисленного слоя религиозно обеспокоенных, ищущих, духовно требовательных русских людей. В них живет по преимуществу кенотический и христо-центрический тип русской религиозности, вечно про­тивостоящий в ней бытовому и литургическому ритуализму.

Эти кенотические силы народной религиоз­ности были освобождены вместе с расколом XVII века, т. е. вместе с утратой церковной цельности. Поиски духовного града начались вместе с сомнением в без­условном православии московско-петербургского цар­ства. Таким образом и этот народный тип, столь яр­ко отраженный русской литературой XIX века, — срав­нительно позднее образование — конечно, более ста­рое, чем интеллигенция, но, приблизительно, совпада­ющее по времени с Империей. Это не значит, что у него не было истоков в древней Руси — они были да­ны в кенотическом типе русской святости, — но в отор­ванности от почвы, в скитальчестве своем эта духов­ная формация принадлежит новейшей истории...

Я думаю, многие, и даже не из правых кругов, откажутся видеть в этом интеллигентском типе самое глубокое выражение русскости. И мне самому, когда я на чужбине стараюсь вызвать наиболее чистый об­раз русского человека, он представляется в иных чер­тах. Глубокое спокойствие, скорее молчаливость, на поверхности — даже флегма. Органическое отвраще­ние ко всему приподнятому, экзальтированному, к «нервам». Простота, даже утрированная, доходящая до неприятия жеста, слова. «Молчание — золото». Спокойная, уверенная в себе сила. За молчанием чув­ствуется глубокий, отстоявшийся в крови опыт Восто­ка. Отсюда налет фатализма. Отсюда и юмор, как усмешка над передним планом бытия, над вечно суе­тящимся, вечно озабоченным разумом. Юмор и сдер­жанность сближают этот тип русскости всего более с англо-саксонским. Кстати, юмор, говорят, свойстве­нен в настоящем смысле только англичанам и нам. Тол­стой и его круг — большой свет Анны Карениной — в Европе только в англо-саксонской стихии чувству­ют себя дома. Только ее они способны уважать. Но, конечно, за внешней близостью скрывается очень раз­ный опыт. Активизм Запада — и фатализм Востока, но и там и здесь буйство стихийных сил, укрощенных вековой дисциплиной.

Мы должны остановиться здесь, не пытаясь уточ­нять нравственный облик этой русскости. Вообще, мне кажется, следует отказаться от слишком опреде­ленных нравственных характеристик национальных ти­пов. Добрые и злые, порочные и чистые встречаются всюду — вероятно, в одинаковой пропорции. Все де­ло в оттенках доброты, чистоты и т. д., в «как», а не «что», т. е. скорее в эстетических, в широком смысле, определениях. Добр ли русский человек? Порою — да. И тогда его доброта, соединенная с особой, ему присущей, спокойной мудростью, создает один из самых прекрасных образов Человека. Мы так тоску­ем о нем в нашей ущербленности, в одержимости вся­ких, хотя бы духовных, страстей. Но русский чело­век может быть часто жесток, — мы это хорошо зна­ем теперь, — и не только в мгновенной вспышке яро­сти, но и в спокойном бесчувствии, в жестокости эго­изма. Чаще всего он удивляет нас каким-то восточ­ным равнодушием к ближнему, его страданиям, его судьбе, которое может соединяться с большой мяг­костью, поверхностной жалостью даже (ср. Каратае­ва). Есть что-то китайское в том спокойствии, с ка­ким русский крестьянин относится к своей или чужой смерти.

Эта мудрость выводит нас за пределы хри­стианства. Толстой глубоко чувствовал до-человеческие, природные корни этого равнодушия («Три смер­ти»). Нельзя обобщать также и волевых качеств рус­ского человека. Ленив он или деятелен? Чаще всего мы видели его ленивым; он работает из-под палки или встряхиваясь в последний час, и тогда уже не щадит себя, может за несколько дней наверстать упущенное за месяцы безделья. Но видим иногда и людей упор­ного труда, которые вложили в свое дело огромную сдержанную страсть: таков кулак, изобретатель, уче­ный, изредка даже администратор. Рыхлая народная масса охотно отдает руководить собой этому крепко­му «отбору», хотя редко его уважает. Без этого же­стоко-волевого типа создание империи и даже госу­дарства Московского было бы немыслимо.

Заговорив о Московском государстве, мы даем ключ к разгадке второго типа русскости. Это москов­ский человек, каким его выковала тяжелая историче­ская судьба. Два или три века мяли суровые руки славянское тесто, били, ломали, обламывали непокор­ную стихию и выковали форму необычайно стойкую. Петровская империя прикрыла сверху европейской культурой московское царство, но держаться она мог­ла все-таки лишь на московском человеке. К этому типу принадлежат все классы, мало затронутые пе­тербургской культурой. Все духовенство и купече­ство, все хозяйственное крестьянство («Хорь» у Тур­генева), поскольку оно не подтачивается снизу духом бродяжничества или странничества. Его мы узнаем, наконец, и в большой русской литературе, хотя здесь он явно оттеснен новыми духовными образованиями. Всего лучше отражает его почвенная литература — Аксаков, Лесков, Мельников, Мамин-Сибиряк. И, ко­нечно, Толстой, который сам целиком не укладывает­ся в московский тип, но все же из него вырастает, его любит и подчас идеализирует. Каратаев, Кутузов, Левин-помещик — это все москвичи, как и капитан Миронов и Максим Максимович — пережившие Пет­ровский переворот московские служилые люди. Ни­колаевский служака, которому так не повезло в обли­чительной литературе, представляет последний слой московской формации. Мы встречаем его и на вер­хах культуры: Посошков, Болотов (мемуарист), семья Аксаковых, Забелин, Ключевский и Менделеев, Сури­ков и Мусоргский — берем имена наудачу — все это настоящие москвичи. Здесь источник русской твор­ческой силы, которая, однако же, как и все слишком национальное («истинно русское»), не лишена узости. Узость Толстого и Мусоргского может принимать да­же трагические формы.

Таковы два полярных типа русскости, борьба ко­торых, главным образом, обусловила драматизм XIX века. В них можно видеть выражение основного дуа­лизма, присущего русской душе. Но это лишь послед­нее во времени, исторически обусловленное выраже­ние этого дуализма. В культурных напластованиях русской души это ее московский слой и тот послед­ний, «интеллигентский», который рождается с 30-х го­дов прошлого века. Но этот исторический подход к проблеме русской души сам по себе уже указывает на необходимость выйти за пределы установленного на­ми дуализма. Между Москвой и интеллигенцией ле­жит Империя. Да и не с Москвы началась Россия. Где же среди нас русский человек Империи, русский человек Киево-Новгородской Руси?

Когда мы, вслед за Достоевским и ориентируясь на Пушкина, повторяем, что русский человек универ­сален и что в этом его главное национальное призва­ние, мы, в сущности, говорим об Империи. Ни мос­ковскому человеку, ни настоящему интеллигенту не свойственна универсальность. Напротив, они отлича­ются узостью косности или узостью сектантства. Но Петровская реформа, действительно, вывела Россию на мировые просторы, поставив ее на перекрестке всех великих культур Запада, и создала породу русских ев­ропейцев. Их отличает, прежде всего, свобода и ши­рота духа — отличает не только от москвичей, но и от настоящих западных европейцев. В течение долго­го времени Европа, как целое, жила более реальной жизнью на берегах Невы или Москва-реки, чем на бе­регах Сены, Темзы или Шпрее. Легенда о том, что рус­ский человек необыкновенно способен к иностранным языкам, создана именно об этой имперской, дворян­ской формации. Простой русский человек — моск­вич, как и интеллигент — удивительно бездарен к ино­странным языкам, как и вообще не способен входить в чужую среду, акклиматизироваться на чужбине. Рус­ский европеец был дома везде.

За два века своего существования он нам знаком в двух воплощениях — скитальца и строителя. На­туры слабые легко бывали раздавлены богатством чу­жой культуры. Противоречие между всей шкалой оце­нок старой русской и новой западной жизни рождает скептицизм, поверхностность или преждевременную усталость. Начиная с петиметров 18 века, «душою принадлежащих короне французской», через Онеги­ных, Рудиных и Райских — цепь лишних людей про­ходит через русскую литературу.

Еще недавно в них принято было видеть основное течение русской жиз­ни. Это колоссальное недоразумение, род историко- литературной аберрации. Мы знаем и другой тип русского европейца — того, который не потерял си­лы характера московского человека, связи с родиной, а иногда и веры отцов. Именно эти люди строили Империю, воевали и законодательствовали, насажда­ли просвещение. Это подлинные «птенцы гнезда Пет­рова», хотя справедливость требует признать, что ро­дились они на свет еще до Петра. Их генеалогия на­чинается с боярина Матвеева, Ордина-Нащокина — быть может даже с Курбского. Их кульминация па­дает навек Александра. Тогда они занимали почти все правительственные посты, и между властью и куль­турой не было разрыва.

Пушкин, «певец империи и свободы», был последним великим выражением этого имперского типа. Но он не исчез вполне и после Ни­колаевского разрыва между монархией и культурой. В эпоху великих реформ, на короткое время, европей­цы опять стали у власти. Мы еще видели «послед­них могикан» в Сенате, в Государственном Совете, при двух последних императорах, когда, оттесненные от власти и влияния, они хранили свой богатый опыт, свою политическую мудрость — увы, уже ненужную для вырождающейся династии.

Но ниже, в управлении и суде, во всех либеральных профессиях, в земстве и, конечно, прежде всего в Университете европейцы вы­носили, главным образом, всю тяжесть мучительной в России культурной работы. Почти всегда они ухо­дили от политики, чтобы сохранить свои силы для единственно возможного дела. Отсюда их непопу­лярность в стране, живущей в течение поколений ис­парениями гражданской войны. Но в каждом городе, в каждом уезде остались следы этих культурных по­движников — где школа или научное общество, где культурное хозяйство, или просто память о бескоры­стном враче, о гуманном судье, о благородном чело­веке. Это они не давали России застыть и замерз­нуть, когда сверху старались превратить ее в холо­дильник, а снизу в костер.

Если москвич держал на своем хребте Россию, то русский европеец ее строил. Но, в сущности, как мы сказали, творческий или тру­довой тип европейца вырастал сам на московском кор­ню. Пусть в жизни ему приходилось всего больше бороться с косностью и ленью москвичей, у него с ни­ми была общность нравственного идеала, была об­щая любовь к родной стране и к ее «душе». Исто­рия Ключевского и русская музыка были его связью с Москвой. Там, где это выветривалось, европеец превращался в перекати-поле, теряя способность к созидательной работе. При иных условиях он мог превратиться в интеллигента, — это верхний, дворян­ский исток интеллигенции, весьма отличный от демо­кратического. Но пока он стоял на трудовом посту, он был верен России и ее московскому завету служе­ния. Как раз в начале XX века — с особой силой по­сле первой революции 1905 г. — русский европеец, человек культуры начал стремительно разрастаться за счет интеллигенции. Могло казаться, что ему принад­лежит будущее. Судьба сулила иное...

Что в русском человеке отнести на долю «удель­но-вечевой» Руси? Сознавая всю произвольность и даже фантастичность дальнейшего анализа, решимся все-таки сказать: ту сторону русской натуры, которую мы называем ее «широтой», ее вольность, ее бунтар­ство — не идейное или сектантское бунтарство, — а органическую нелюбовь ко всякой законченности фор­мы. Русское сердце и поныне откликается на древ­нюю русскую летопись, на «Слово о полку Игореве». Можно смело сказать, что не суровые строители зем­ли, не государственные люди, а князья-витязи, Мсти­славы Удалые, викинг Святослав, новгородская воль­ница — говорят всего непосредственнее русскому на­циональному чувству.

Москве не удалось, как извест­но, до конца дисциплинировать славянскую вольни­цу. Она вылилась в казачестве, в бунтах, в XIX веке она находит себе исход в кутежах и разгуле, в фанта­стическом прожигании жизни, безалаберности и ар­тистизме русской натуры. В цыганской песне и пляс­ке эта сторона русской души получает наиболее аде­кватное выражение. Если порою русский разгул бы­вает тяжел и мрачен — тут сказались и татарская кровь и московский гнет, — то часто он весел, щедр, великодушен. Таков разгул Пушкина, соединявшего европеизм с русской вольной волей. Много талант­ливых русских людей стало жертвой своей натуры (Ап. Григорьев), но до сих пор эта черта, если она хоть сколько-нибудь умерена дисциплиной и культу­рой, не отъемлема от русского гения. «Люблю пья­ных», как-то против воли вырвалось у Толстого.

Мрачность и детскость и здесь поляризируют русскую вольность. И в детской резвости, в юноше­ской щедрости, в искрящемся веселье — русская ду­ша, быть может, всего привлекательнее. Нельзя за­бывать лишь одного. Эта веселость мимолетна, без­отчетная радость не способна удовлетворить русско­го человека надолго. Кончает он всегда серьезно, тра­гически. Если не остепенится вовремя (по-москов­ски), кончает гибелью — или клобуком...

Возможно ли заглянуть еще глубже в русскую душу, за Киев и Новгород, за грани истории? Снимая, как с луковицы, слой за слоем, культурно-историче­ские пласты, найдем ли мы в русском человеке основ­ное, неразложимое ядро? Может быть, вопрос по­ставлен неправильно. Национальная душа не дана в истории. Этническая психея служит лишь сырым материалом для нее, да и психей этих множество: славяне, финны, тюрки — все отложились в рус­ской душе. Нация не дерево и не животное, которое в семени несет все свои возможности. Нацию лучше сравнить с музыкальным или поэтическим произведе­нием, в котором первые такты или строки вовсе не обязательно выражают главную тему.

Эта тема иног­да раскрывается лишь в конце. Может быть, XIX век более национален, в этом смысле (как откровение слова), чем Киев или Москва. Нисколько не предпо­лагая, чтобы в славянском язычестве была заложена идея русскости (где здесь отличие восточных славян от южных, т. е. русских от болгар и сербов?), стоит все же всматриваться в эту таинственную глубь. Мы лучше всех культурных народов сохранили природ­ные, дохристианские основы народной души. На дне величайших созданий русского слова открывается нечто общее с примитивом народного фольклора. Тютчев, Толстой и Розанов как бы дистиллируют, пе­регоняя в приборах высокого духовного напряжения, первобытную материю русского язычества.

Где искать ключа к нему? В этой статье мы не можем идти дальше намеков, первых ступеней, веду­щих в подземные галереи русской души. Недавно В. В. Вейдле («Совр. Зап.» № 64) пытался нащу­пать — правильно, по-моему, — эту русскую стихию в родовом начале. Русский славянин и в XIX веке еще не оторвался вполне от матери-земли. Его срощенность с природой делает трудным и странным личное существование. Природа для него не пейзаж, не обста­новка быта и уж, конечно, не объект завоевания. Он погружен в нее, как в материнское лоно, ощущает ее всем своим существом, без нее засыхает, не может жить. Он не осознал еще ужаса ее бесжалостной кра­соты, ужаса смерти, потому что в нем нечему умирать. Все то, что в человеке есть ценного и высокого, — это общее, родное, неистребимое.

А личное не стоит бес­смертия. Моральный закон личности, ее право на свою совесть, на свое самоопределение просто не сущест­вует перед законом жизни. В нравственной сфере это создает этику мира, коллектива, круговой пору­ки. В искусстве громадную чувственную силу восприя­тия и внушения (от Геи-земли), при большой сла­бости формы, личного творческого замысла. В по­знании, разумеется, — иррационализм и вера в инту­ицию. В труде и общественной жизни — недове­рие к плану, системе, организации и т. д. и т. д. Славянофильский идеал — при всем своем сознатель­ном христианстве — весьма сильно пропитан этими языческими переживаниями славянской психеи. Зато и в народном быте она нам дана уже в оцерковленном виде, так что для многих она кажется даже сущностью православия. На самом деле, она ничего общего с хри­стианством не имеет и уводит нас скорее далеко на Восток. Еще шаг, и мы уже в Индии с ее окончатель­ным провалом личности...

Георгий Федотов. "Письма о русской культуре. Русский человек"
Tags: либерализм, патриотизм, русское, философия, цитаты
Subscribe
promo kot_begemott august 8, 04:34 123
Buy for 50 tokens
Если можете, поддержите хотя бы немного. Номер карты Сбера: 4276 3800 5961 1900. Кошелёк Яндекса: 410011324008123 Счёт Paypal kot_begemot_@list.ru На счёт Яндекс-деньги: Помощь в любую сумму будет принята с благодарностью.
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments